Записал безвестный инок его людям в назиданье.
Жил разбойник-душегубец, атаман большой ватаги,
Силы страшной непомерной, образец лихой отваги.
Все сильнее становился атаман тот год от года,
Не давал чрез лес огромный ни проезда, ни прохода.
Не встречал никто пощады, кто бы той ни шел дорогой,
Будь купец богат иль странник, или сирый, иль убогий.
Свистом, хохотом и гиком, жаждой крови пламенея,
Расправлялися злодеи с каждой жертвой не жалея.
А ограбив, принимались за разгул и пированье,
И за версты слышны были песни их и ликованья.
И, творя молитвы, путник прибавлял скорее шагу,
Зная злобу этой шайки, их жестокость и отвагу.
За годами мчатся годы, атаман все свирепеет,
При одном упоминанье даже храбрые бледнеют.
И на всех такого страха шайка эта уж нагнала,
Что никто не йдет, ни едет, грабить некого им стало.
На совет сзывает шайку атаман лихой: «Ребята,
Погуляли мы отлично, жили весело, богато,
Хоть частенько рисковали под топор попасть на плаху,
Но зато теперь такого всюду задали мы страху,
Что, кажись, лесная птица пролететь давно боится
Над той чащей, где дружина наша храбрая таится.
Вот почти уже полгода, как обшарили палаты
Мы боярские, что были так разубраны богато,
А с тех пор хотя б копейка перепала нам какая.
Потому, ребята, дума у меня теперь такая:
Перейдем в другое место, то-то славно погуляем,
Чем не жизнь в степях далеких, что за синим за Дунаем».
«Ладно, батька, — отвечает стройным хором вся дружина. —
Только денег на дорогу нет у нас». — «Эка кручина!
Это горе мы поправим, недалеко ведь отсюда
Монастырь, а у монахов постоянно денег груда». —
«На святую-то обитель мы дерзнем?» —
«Эх вы, ребята, — атаман кричит, — давно ли
Вы настолько слабы стали?
Монастырь — какая крепость? И монахов испугались —
Вы, которых не страшили никогда петля и плаха. —
Засмеялся ядовито: — Не хотите ли в святые
Вы под старость записаться? Поздно, други дорогие,
И зачем? Убьем монахов — и в раю они, конечно,
Сразу все за нас молиться станут искренно и вечно,
Вам услугою отплатят те монахи за услугу.
Ну, живей, живей, ребята, за кинжал и за кольчугу».
На остроты атамана дружно все захохотали
И к походу на обитель собираться быстро стали.
Не пошел один лишь только, говоря: «И так я грешен…»
И в пример другим сейчас же атаманом был повешен.
Речка тихо омывает берег сонною волною,
И на ней стоит обитель белокаменной стеною.
Гулкий колокол монахов, как и всю окрестность, будит.
Братья в храм идут. Последней эта служба для них будет.
Тихий голос иерея, хора стройное их пенье
Нарушают свист и хохот, крики злобы и глумленья.
Беспощадные злодеи, разъяренные, как звери,
В храм врываются толпою, выбивая окна, двери.
Вот в алтарь бегут и всюду, будто волки, так и рыщут,
Денег спрятанных, сокровищ с нетерпеньем всюду ищут.
«Эй, — кричат монахам бледным, — где у вас все деньги скрыты?
Говорите живо, если не хотите быть убиты».
Братья иноки в ответ им: «Что вы, все богатство наше
Для служенья службы книги да серебряная чаша».
«Лжешь! — за бороду седую взяв отца архимандрита
И грозя ему кинжалом, атаман кричит сердито. —
Говори, где спрятал деньги, говори, не запинайся».
И на грозный окрик старец отвечает: «Брат, покайся.
Для Господнего терпенья не превзыдется вся мера».
«Так тебя и стану слушать я, седого лицемера.
Отвечай скорей, где деньги, увернуться не старайся».
Тот по-прежнему спокойно говорит: «Молю, покайся».
Но в порыве гнева диком он отцу архимандриту
Ткнул кинжал свой острый в сердце.
И скончался тут же старец, еще раз сказав: «Покайся».
«Бей всех», — в диком исступленье атаман кричит. Мгновенно
Пол и стены обагрились кровью иноков священной…
На другой день, где стояла эта бедная обитель,
Кучу мусора и пепла видел лишь окрестный житель…
Только с этого разбоя атаман переменился…
Мрачен стал он и задумчив, весь он как-то изменился,
Стали сниться атаману им погубленные души
И предсмертное «покайся» все звучало ему в уши.
И куда б ни уходил он, всюду грозно и сурово
Слух его теперь терзало роковое это слово.
В лес уйдет, где буйный ветер ветви гибкие колышет,
В шуме леса он «Покайся!» с тайным ужасом все слышит.
Выйдет на берег он, встанет, тайной грусти полный,
Смотрит на воду… «Покайся» — этим плеском шепчут волны.
Пред глазами стоит образ все того архимандрита:
Мука смертная во взоре, кровью мантия залита,
На устах все то же слово, грустно-кроткое «покайся»…
На минуту нет забвенья, ну хоть в землю зарывайся.
Вот любовь жила какая в сердце том, что перестало
Под ударом биться метким беззаконного кинжала.
И любовь та без границы не осталась без посева,
В сердце грешном заглушая злобы семя, семя гнева.
Шире страха в грешном сердце и тоски, и скорби рана…
Все разбойники давно уж разбрелись от атамана…
Одиноким он остался. Лишь его в уединенье
Навещали в жизни прошлой безобразные виденья.
В непроходной чаще леса от людского скрыта взора,
Находилась небольшая полутемная пещера.
В ней спасался некий старец, благочестием сиявший,
Трудный путь уединенья с самой юности избравший.
Полон кроткою любовью к людям бедным и гонимым,
Он для всех отцом являлся и наставником любимым.
Ко всем равно относился: к славным или неизвестным,
И, врачуя словом души, он врачом был и телесным.
Кто к нему ни приходил бы: болен или страшно грешен,
От него шел ободренный, и спокоен и утешен.
И несли ему отвсюду все грехи свое и горе.
…Раз весенним ранним утром атаман пришел к пещере,
Но на стук его пещера, как другим, не отворилась.
День стоит он перед нею; вот уж солнце закатилось,
Ночь прошла, на ясном небе вновь зажглась заря рассвета,
Снова день, но из пещеры ни ответа, ни привета.
Слышит только: Божий старец держит правило там строго,
Славит он Отца и Сына и Святого Духа Бога.
Не отходит от пещеры атаман, молясь и каясь,
Освежаясь лишь водою и кореньями питаясь.
«Отвори мне, отче, двери, что пред грешником закрыты».
И слезами атамана камни все кругом облиты.
Тридцать дней, не отступаясь, пролежал он у пещеры,
Ожидая: вот-вот стукнут под святой рукою двери.
В тридцать первый день он слышит из пещеры голос:
«Брате, встань! Грехов несешь ты бремя тяжкое без меры.
Не отчайся, в милосердье Божье ты исполнись веры.
Твердо веруй, покаянье примет Бог с благоволеньем,
Коль себе ты душу живу стяжешь истинным терпеньем.
Царство нудится Господне, тот его лишь получает,
Кто любовь, смиренье, веру и терпенье прилагает.
Тридцать дней тебя томил я, твою искренность я мерил.
Если, брат, ты перед Богом так надеялся и верил,
Что мое упорство все же превзошло твое усердье,
На тебя ж оно приклонит и Господне милосердье».
Атаман поведал старцу, с сокрушением рыдая,
Все грехи свои, совета, как спасенья, ожидая.
Старец с грешником на землю пал, и плакал, и молился,
Наконец с такою речью к атаману обратился:
«С миром, брат, иди ты снова в самый лес тот отдаленный,
Что служил тебе приютом прежней жизни беззаконной.
Ископай себе землянку, поселись в ней одинокий
И молись там денно-нощно, с верой чистой и глубокой.
Умоли за души эти, что погублены тобою,
Умолишь и за свою ты. И вот на, возьми с собою
Эту чудную лампаду и поставь перед иконой.
Масла влей, не зажигая сам лампады… а в день оный,
В день, в который Серцеведец ниспошлет тебе прощенье
И грехи твои на небе встретят полное забвенье,
Эта чудная лампада даст тебе святое знамя:
В ней, зажженное незримо, засияет ярко пламя».
Десять лет уж пролетело, как с лампадой возвратился
Атаман в лес и в пещере, в дикой чаще поселился.
День и ночь он на коленях пред иконою святою
Молит: «Господи, помилуй, — с верой чистой и живою. —
Ниспошли мне мир Твой, Боже, и грехов моих прощенье,
От руки моей погибшим даруй вечное спасенье».
Он лежит во прах повергнут, не дерзая бросить взгляда
В угол тот, где пред иконой чуть чернеется лампада.
«Твоего спасенья дай мне, Милосердный Боже, знамя», —
Молит он порой. Напрасно, не горит в лампаде пламя.
Вновь отчаяние в душу атамана заползает,
Но горячая молитва злого беса прогоняет.
Иль его одолевают безобразные виденья,
Манят дней былых забавы, и пиры, и наслажденья.
Вновь горячая молитва побеждает силы ада,
Но ни разу за все время не зажглась его лампада…
Пролетает год за годом, два десятка лет минуло,
И в душе у атамана все прошедшее уснуло.
Он привык к уединенью и к молитве постоянной
И ничем не искушал уж старца демон окаянный.
И когда людей убитых старцу чудилось виденье,
Он читал на бледных лицах не страданье, а прощенье.
И лицо архимандрита скорби уж не выражало,
Но любовью братски-кроткой всепрощающе дышало.
И на мантии след крови становился все тусклее,
А лицо у атамана все яснее и светлее.
Он с природою сдружился и с собою звал с любовью
Все, что пело и дышало, — на молитву, к славословью.
И с любовью даже звери к старцу кроткому ласкались,
Они в чаще полутемной без боязни с ним встречались.
И к нему порой, как в гости, словно добрые соседи,
Приходили волки, зубры и мохнатые медведи.
И с природой в сердце старца пробуждалася отрада…
Только нет ему прощенья, не горит его лампада.
Три прошло десятилетья, и давно уж понемногу
Проторили к келье старца люди грешные дорогу.
И к былому атаману, душегубцу и злодею,
Шел больной, шел лютый грешник каждый с скорбию своею.
И служила старца вера с поражающим терпеньем
Многим злым и грешным людям самым лучшим поученьем.
Помогал радушно старец всем молитвой и советом,
Но до сей поры лампада не зажглася ярким светом.
На Страстной неделе как-то вышел старец в лес из кельи,
И воскресшая природа его встретила весельем:
Ручейки, шумя, бежали из-под тающего снега,
И весны была разлита всюду сладостная нега.
Сев на камень придорожный, погрузился старец в думу,
С тихой радостью внимая треску льда и леса шуму.
В этих звуках прежде слышал он призывы к покаянью,
Ныне ж слышал радость жизни, весть святую упованья.
Видит он: какой-то путник, бедный, слабый и убогий,
Чуть бредет к его пещере вязкой мокрою дорогой.
Старец бросился навстречу бедняку; тот еле-еле
Мог идти и тяжко дышит, только слава: душа в теле.
Старец ввел его в пещеру, дал поесть ему, напиться,
Изо мха устроил ложе, уложил и стал молиться.
Пролежал три дня тот путник, не сказав ему ни слова,
Не то злясь, ни то дивуясь на отшельника святого.
Наконец спросил он старца: «Отчего твоя лампада
Не горит перед иконой, как в святые дни бы надо?
Иль купить не постарался перед праздником елея?»
«Нет, — ответил с грустью старец, — добрых дел я не имею».
Рассказал он тут пришельцу жизнь свою и покаянье
И в ответ на то услышал безутешное рыданье.
«Отче, грешник я великий», — все твердил он с горьким плачем.
«Все мы грешны, — молвил старец. — Перед Богом что мы значим.
Милосердный и всещедрый даже в самом Своем гневе:
Мытаря Он спас, блудницу и разбойника на древе.
Разорвет грехов Он наших бесконечные страницы.
Нет Его долготерпенью с милосердием границы».
«Нет, отец, с тобой так будет, веришь, вижу, ты без меры.
У меня же не найдется даже тени этой веры.
Лишь отчаянье гнездится в сердце, нету мне спасенья…»
Снова влить старался старец в сердце брата утешенье.
С кроткой ласкою сердечной говорит ему все то же.
Тот забудется, он молит: «О, помилуй его, Боже».
К утру странник исповедал старцу грех — безмерный, лютый —
И, сказав: «Молися, отче», — отходить стал в ту ж минуту.
«Нет прощенья», — вновь он крикнул, и душа вмиг улетела…
Три дня старец оставался с грустью новою у тела.
Трое суток непрестанно он молил о мертвом брате:
«Пощади его, Источник бесконечной Благодати».
В третий день уж на закате в почве таявшей, чрез силу
Он большим сучком древесным вырыл мертвому могилу.
С тихой искренней молитвой: «О, прими в Свои Селенья
Дух усопшего, Владыко» — предал тело погребенью.
Этот вечер был субботний, завтра будет Воскресенье,
Старец думает: «И брату ниспошлет Господь прощенье».
У пещеры сел, любуясь лесом, словно бы притихшим.
Он в душе молил о брате, как и он сам, согрешившем.
А в природе словно тайна в этот вечер совершалась
И в каком-то ожиданье будто все в ней волновалось.
Старцу, жившему с природой, столько лет, давно понятной,
Все казалось будто новым в этом лесе ароматном.
Он услышал, как, промчавшись по верхушкам в темном лесе,
Шаловливый теплый ветер зашептал: «Христос Воскресе».
То же самое шептали и ручей в снегу гремучий,
И веселый дождик, брызнув из промчавшейся вмиг тучи.
То же самое кричали дружным хором вереницы
Вперегонку пролетавшей перелетной разной птицы.
Видит старец вновь виденье: все убитые им встали
И ему: «Христос Воскресе» — хором радостно сказали.
Видит он архимандрита, на лице следа нет муки,
В белой ризе простирает к старцу радостно он руки.
Вмиг вселилась старцу в душу небывалая отрада…
Тихо он побрел в пещеру, где стоит его лампада.
Тишь и тьма в его пещере…
Хилый, скорбный, истомленный,
Перед темною иконой рухнул старец на колена…
Преисполнилось в нем сердце и любви и состраданья,
Был готов для блага ближних он пойти бы на страданья.
«О, воскресший днесь из мертвых, нам отверзший двери рая!
Я склоняюсь пред Тобою, Милосердья ожидая.
Давший нам Святое Царство света, правды, благодати,
Пред Тобою припадая, я молю о бедном брате:
Пощади его Ты душу, и любовью бесконечной
Все загладь его деянья, и прости его, Предвечный.
Если жертвы Ты восхочешь его ради оправданья,
Все мои зачти молитвы и мое все покаянье.
Я не умер и начну я покаянье это снова,
Но спаси его, нас ради Воплотившееся Слово.
Коль по правде Твоей вечной подлежит он наказанью,
На меня обрушь, молюся, все те стрелы, все страданья,
Обреки меня на муки, лишь его спаси от ада…»
Осиял вдруг свет пещеру и затеплилась лампада…
В неземном восторге старец пред иконой пал в то время,
И с души его скатилось жизни тягостное бремя.
И душа ввысь полетела прямо к Божьему Престолу,
На земле осталось тело, распростершееся долу…
А лампада все сияла нестерпимо ярким светом,
Словно в ней душа горела та же, что и в теле этом.
Взяли иноки с молитвой недоступное для тленья
Тело старца из пещеры в монастырь для погребенья.
И один смиренный инок эту жизнь и покаянье
Записал в часы досуга всем нам грешным в назиданье.
Отец Петр